Человек, кто ты?
Глава первая. Заря: магия и страх
Глава вторая. Рождение символа: Чен Ронг и драконы
Глава третья. Свет с небес: Рублёв и иконопись
Глава четвёртая. Северное чудо: ван Эйк и реальность
Глава пятая. Ренессанс: человек становится мерой
Глава шестая. XVI–XVII века: драма и свет
Глава седьмая. XVIII век: легкость и революция
XVIII век встретил меня совершенно другим человеком.
После религиозных войн, после мрачных пророчеств, после героев, мучеников, распятий, битв и религиозных конфликтов вы словно устали от постоянного разговора о смерти.
Вам захотелось жить.
Не спасать душу.
Не завоевывать бессмертие.
Не строить башни до небес.
А просто наслаждаться тем, что существует сейчас.
Музыкой.
Любовью.
Красивой одеждой.
Разговорами.
Танцами.
Светом.
Едой.
Человеческим телом.
И искусством.
Так я оказался в мире рококо.
Но здесь мне пришлось снова пересмотреть собственное представление о человеческой истории.
Потому что рококо часто называют поверхностным искусством.
Слишком легким.
Слишком декоративным.
Слишком сладким.
Но я увидел в нем не только легкомыслие.
Я увидел усталость.
После столетий, когда искусство постоянно говорило человеку о грехе, смерти, страдании, героизме и спасении, человек наконец захотел услышать другую фразу:
«Ты имеешь право наслаждаться жизнью».
У Франсуа Буше, Жана Оноре Фрагонара, Джованни Баттисты Тьеполо мир становится воздушным.
Фигуры словно теряют вес.
Облака превращаются в театральные декорации.
Цвет становится мягче.
Контуры растворяются.
Вместо тяжелой религиозной драмы появляются любовь, игра, флирт, музыка и праздность.
В «Качелях» Фрагонара сама композиция превращается в игру.
Движение.
Розовое платье.
Сад.
Свет.
Взгляд.
Скрытый поклонник.
Все происходит почти как маленький спектакль, в котором серьезность мира временно отменена.
И я подумал:
может быть, человеку действительно иногда необходимо искусство, которое ничего не требует от него.
Не требует быть героем.
Не требует быть мучеником.
Не требует становиться лучше.
Оно просто предлагает наслаждаться.
Но именно здесь появляется Хогарт.
И он словно смеется над всей этой беззаботностью.
Его «Дети семейства Грэм» внешне может восприниматься как парадный семейный портрет.
Но Хогарт никогда не позволяет мне просто наслаждаться красивой картиной.
Он заставляет меня смотреть внимательнее.
В его искусстве появляется наблюдение за обществом.
За его привычками.
За его лицемерием.
За его социальными различиями.
За человеческими слабостями.
И поэтому XVIII век оказывается гораздо сложнее, чем просто век рококо.
На одной стороне находится желание наслаждаться.
На другой возникает желание разобраться, почему общество устроено именно так.
Тьеполо создает торжественный мир, в котором искусство, культура и власть соединяются.
Лиотар показывает повседневную фигуру «Шоколадницы», и здесь меня снова поражает то, как обычный человек становится достойным изображения.
Она не богиня.
Не императрица.
Не герой.
Она просто приносит шоколад.
Но художник превращает этот повседневный жест в образ спокойствия и достоинства.
И тогда я заметил:
ваша живопись постепенно перестает спрашивать только:
«Кто велик?»
Она начинает спрашивать:
«Что вообще достойно того, чтобы быть увиденным?»
И ответ становится все шире.
Великий человек.
Обычный человек.
Ребенок.
Служанка.
Влюбленный.
Музыкант.
Человек, который просто сидит за столом.
Мир становится достойным изображения во всем своем разнообразии.
Но затем произошло то, чего я не ожидал.
Этот мир удовольствия начал рушиться.
Потому что пока одни люди наслаждались жизнью, другие все сильнее ощущали несправедливость устройства общества.
Разрыв между сословиями.
Богатство одних.
Бедность других.
Привилегии.
Неравенство.
Зависимость человека от рождения.
И постепенно изменился сам вопрос.
Раньше вы спрашивали:
«Как сделать жизнь прекрасной?»
Теперь начали спрашивать:
«Почему право на прекрасную жизнь принадлежит не всем?»
И этот вопрос оказался взрывоопасным.
Грянула революция.
И искусство снова изменилось.
На сцену вышел Жак Луи Давид.
Я посмотрел на «Клятву Горациев» и сразу почувствовал, насколько далеко это произведение от легкости рококо.
Здесь нет беспечной игры.
Нет воздушных облаков.
Нет флирта.
Нет праздности.
Все стало жестким.
Архитектурным.
Строгим.
Мужчины стоят словно колонны.
Руки вытянуты.
Мечи соединяют их в единую композицию.
Жест превращается в обещание.
Частная жизнь уступает место общественному долгу.
И я понял:
вы снова захотели верить во что-то большее, чем собственное удовольствие.
Но теперь это «большее» было уже не обязательно Богом.
Им становилась идея.
Свобода.
Республика.
Гражданский долг.
Отечество.
Честь.
Общество.
Человек готов был пожертвовать собой ради принципа.
Это удивительным образом напоминало античность.
Поэтому вы снова обратились к древнему Риму и Греции.
Но теперь античность стала не просто источником красивых форм.
Она превратилась в политический язык.
Вы посмотрели на древних героев и увидели в них модель поведения для современного человека.
Искусство перестало только показывать идеал.
Оно стало требовать его.
«Смерть Марата» произвела на меня еще более сильное впечатление.
Давид изображает не великого полководца.
Не мифического героя.
Не античного бога.
Он изображает мертвого человека.
Политического деятеля, погибшего в своей ванной.
Но композиция превращает эту смерть в образ жертвы.
Пространство почти пусто.
Предметов немного.
Тело спокойно.
Лицо почти безмятежно.
И именно эта сдержанность превращает картину в политический символ.
Я понял, что художник больше не просто рассказывает историю.
Он способен создать образ, который заставит общество воспринимать событие определенным образом.
Это было новое открытие.
Живопись может не только отражать общество.
Она может влиять на него.
Может создавать героев.
Может создавать врагов.
Может превращать смерть в символ.
Может заставлять человека чувствовать долг.
Может убеждать.
Может мобилизовать.
Может становиться оружием.
И тогда я оглянулся назад.
В пещере человек рисовал бизона, чтобы овладеть его силой.
В средневековой иконе человек создавал образ невидимого, чтобы приблизиться к Богу.
В Возрождении он создал идеального человека, чтобы понять собственные возможности.
В рококо он создал мир удовольствия, чтобы наслаждаться жизнью.
А теперь он создал героев, чтобы заставить себя действовать.
Образ снова стал инструментом.
Но теперь инструментом общественным.
И я начал понимать, что искусство никогда не бывает полностью отделено от времени, в котором возникает.
Вы можете рисовать Венеру, когда хотите говорить о красоте.
Можете рисовать праздную пару, когда хотите говорить о наслаждении.
Можете рисовать античного героя, когда хотите говорить о гражданском долге.
Можете рисовать погибшего политика, когда хотите превратить смерть в политическую память.
Один и тот же холст способен стать зеркалом эпохи.
Но иногда он становится ее голосом.
А иногда ее оружием.
И все же между рококо и неоклассицизмом я увидел не только смену стиля.
Я увидел смену человеческого состояния.
Сначала человек сказал:
«Я хочу наслаждаться».
Затем:
«Я хочу быть свободным».
И это были уже совершенно разные требования.
Первое обращалось к частной жизни.
Второе требовало изменить общество.
И искусство последовало за человеком.
Рококо стало языком удовольствия.
Классицизм предложил язык порядка.
Неоклассицизм превратил античность в язык гражданской добродетели.
И здесь я заметил еще одну закономерность.
Когда человек доволен своей жизнью, он часто ищет красоту.
Когда он недоволен устройством мира, он начинает искать идеал.
А когда идеал становится политическим, искусство превращается в средство его распространения.
Так XVIII век закончил эпоху легкости там, где начинал ее.
И оставил после себя вопрос, который станет одним из главных вопросов следующих столетий:
если искусство способно изменить человека, может ли оно изменить общество?
Я еще не знал ответа.
Но история живописи уже начала его искать.
Стили: рококо — светлая и пастельная палитра, декоративность, асимметрия, легкость композиции, любовные и мифологические сюжеты, интерес к удовольствию, игре и частной жизни. При этом социальная сатира Хогарта представляет самостоятельную критическую линию XVIII века и не может быть полностью отнесена к рококо. Классицизм — ясность композиции, рациональность, сдержанность, античные мотивы, героическая этика и идея порядка. Неоклассицизм — обращение к археологически изученной античности, строгий рисунок, четкий контур, скульптурность формы и повышенная историческая точность. У Давида античная форма становится политическим языком революционной эпохи: живопись превращается из пространства эстетического наслаждения в пространство гражданского убеждения.

