Человек, кто ты?

Глава первая. Заря: магия и страх

Глава вторая. Рождение символа: Чен Ронг и драконы

Глава третья. Свет с небес: Рублёв и иконопись

Глава четвёртая. Северное чудо: ван Эйк и реальность

Глава пятая. Ренессанс: человек становится мерой

Глава шестая. XVI–XVII века: драма и свет

Глава седьмая. XVIII век: легкость и революция

Глава восьмая. XIX век: бунт, природа и свет

После строгого порядка классицизма человек снова не захотел подчиняться.

Но теперь его бунт был направлен не против конкретного правителя или религиозного догмата.

Он восстал против самой идеи, что человека можно полностью объяснить разумом.

Романтики словно сказали:

«Вы слишком долго пытались измерить человека. А теперь попробуйте его почувствовать».

Уильям Блейк в «Великом Архитекторе» обращается к образу создателя, который одновременно кажется всемогущим и загадочным. Фигура Бога у него не просто персонаж религиозного сюжета. Это образ творческой силы, которая создает мир и одновременно остается непостижимой для человека.

Каспар Давид Фридрих сделал эту мысль почти физически ощутимой в «Страннике над морем тумана».

Я смотрел на человека, стоящего спиной ко мне.

Он смотрит вперед.

Но я не вижу его лица.

И именно поэтому начинаю смотреть вместе с ним.

Перед ним туман.

Горы.

Пространство.

Неопределенность.

Человек стоит над бездной, но одновременно оказывается в центре огромного мира.

И я понял странную вещь.

Когда художник перестает показывать лицо героя, зритель начинает подставлять вместо него самого себя.

Этот человек становится каждым человеком.

Он смотрит в неизвестность.

И я смотрю вместе с ним.

Романтизм открыл мне человека, который больше не хочет быть просто частью рационально устроенного мира.

Он хочет переживать.

Бояться.

Мечтать.

Бунтовать.

Оставаться один.

Идти против течения.

Смотреть в бездну и все равно продолжать смотреть.

Но романтики обнаружили и другую сторону свободы.

Если разум больше не является единственным судьей истины, человек остается один на один со своими чувствами.

А чувства не всегда прекрасны.

Иногда они превращаются в страх.

В отчаяние.

В безумие.

В ужас.

Теодор Жерико в «Плоте Медузы» показал человека, оказавшегося перед лицом почти полного уничтожения.

Это не героическая победа.

Это борьба за жизнь.

Люди на плоту находятся между надеждой и смертью.

Одни уже погибли.

Другие пытаются привлечь внимание корабля, который находится где-то далеко.

И здесь романтический герой оказывается совсем не таким, как герой античного классицизма.

Он не контролирует судьбу.

Он брошен в нее.

В «Скачках в Эпсоме» движение лошадей превращается почти в вихрь.

Мир кажется нестабильным.

Форма словно не успевает за движением.

И это очень романтическое ощущение:

мир нельзя остановить.

А затем появился Гойя.

И здесь романтизм перестал быть только мечтой.

В «Сатурне, пожирающем своего сына» я увидел образ, который невозможно забыть.

Это уже не прекрасный миф.

Не идеализированная античность.

Не гармония.

Это страх.

Безумие.

Насилие.

Разрушение.

И я понял:

человек создает чудовищ не только потому, что боится внешнего мира.

Иногда он создает их потому, что знает:

чудовище живет внутри него самого.

Делакруа в «Свободе, ведущей народ» соединяет реальность и символ.

Женщина с флагом одновременно является конкретной фигурой и воплощением идеи.

Она человек.

Но она уже больше, чем человек.

Она становится Свободой.

И здесь я снова увидел способность живописи превращать человека в символ.

Но теперь символ рождается не из религии.

Он рождается из истории.

Свобода получает тело.

Идея получает лицо.

Политическое понятие становится человеком, который идет впереди толпы.

А затем я посмотрел на Хокусая.

«Большая волна в Канагаве» разрушила мое прежнее представление о границах европейского искусства.

Огромная волна нависает над лодками.

На горизонте почти незаметно появляется Фудзи.

Человек кажется крошечным.

Стихия огромна.

Но люди продолжают двигаться.

И здесь я увидел удивительный парадокс.

Человек ничтожен перед природой.

Но именно человек способен создать образ этой природы.

Он мал перед волной.

Но его сознание способно превратить волну в произведение, которое переживет века.

И тогда ничтожество превращается в величие.

Вы можете быть меньше одной волны.

Но вы способны создать ее образ.

И этот образ может пережить саму эпоху, в которой вы жили.

В России Карл Брюллов в «Последнем дне Помпеи» показал другой вариант романтического переживания.

Красота сталкивается с катастрофой.

Люди бегут.

Обнимают детей.

Пытаются спастись.

Небо становится угрозой.

Архитектура, созданная человеком, оказывается бессильной перед природной стихией.

И я снова увидел тему, которая постоянно возвращается в вашей живописи:

человек прекрасен именно потому, что смертен.

Красота приобретает особую силу, когда мы знаем, что она исчезнет.

Именно это чувство постепенно приведет вас к реализму.

Потому что после мечты возникает необходимость посмотреть на то, что действительно происходит вокруг.

Реалисты вышли на улицу.

Они отказались от требования, что искусство обязательно должно показывать прекрасное, возвышенное или героическое.

Оно может показать то, что просто существует.

Крестьянина.

Рабочего.

Усталого человека.

Бедность.

Грязь.

Старость.

Обычный день.

Гюстав Курбе стал одним из тех, кто особенно последовательно разрушал границу между «достойным искусства» и «недостойным».

Он мог сделать главным героем человека, которого академическая живопись прежде не сочла бы достойным монументального полотна.

И это было не просто изменение сюжета.

Это было изменение отношения к человеку.

Обычный человек получил право быть главным героем искусства.

Жан Франсуа Милле в «Сборщицах колосьев» показывает труд без героической позы.

Три женщины наклоняются к земле.

Они работают.

Именно это является содержанием картины.

Но в их повторяющемся движении есть достоинство.

Человек может быть великим не потому, что совершает исторический поступок.

Он может быть великим потому, что каждый день продолжает делать необходимое.

В «Поцелуе» Франческо Айеца любовь получает почти идеализированную форму.

И это напоминает мне, что реализм никогда не существовал в полном одиночестве.

Даже в эпоху наблюдения за реальностью человек продолжал мечтать об идеале.

А Иван Айвазовский сохранил романтическое отношение к природе.

В «Девятом вале» море становится одновременно угрозой и надеждой.

Люди после кораблекрушения пытаются выжить.

Но солнце появляется над волнами.

Катастрофа и красота существуют в одной картине.

И я понял:

вы никогда полностью не переходите от одного стиля к другому.

Старый способ видеть мир продолжает жить внутри нового.

Романтик может появиться внутри реалиста.

Реалист может сохранить романтическое чувство.

А идеалист может обнаружить в реальности то, что другие не замечают.

Именно поэтому история искусства не похожа на лестницу.

Она больше похожа на сеть.

Но затем пришел Эдуар Мане.

И здесь произошло новое потрясение.

«Завтрак на траве» и «Олимпия» заставили меня понять, что реализм может быть не только наблюдением.

Он может быть вызовом.

Мане не стремился сделать изображение удобным для зрителя.

Он показывал современную жизнь без привычного покрова идеализации.

«Олимпия» особенно важна.

Перед зрителем находится обнаженная женщина.

Но она не изображена как мифологическая Венера.

Она смотрит прямо.

Она не просит разрешения существовать.

И именно этот взгляд меняет все.

Вы больше не прячете человеческое тело за мифологией.

Вы говорите:

это тело существует здесь и сейчас.

И оно не обязано притворяться античной богиней, чтобы заслужить право быть изображенным.

В «Баре в Фоли Бержер» Мане идет еще дальше.

Зеркало отражает пространство, но отражение не полностью совпадает с тем, что мы ожидаем увидеть.

Изображение становится проблемой.

Что именно я вижу?

Где находится женщина?

Где находится посетитель?

Где нахожусь я?

Реальность снова начинает ускользать.

И это станет чрезвычайно важным для следующего этапа.

Потому что импрессионисты зададут уже другой вопрос:

а что вообще означает «видеть»?

Клод Моне словно разрушил границу между предметом и светом.

«Впечатление. Восходящее солнце».

«Руанский собор».

Один и тот же объект может выглядеть совершенно по-разному утром, днем, вечером.

Меняется не собор.

Меняется свет.

А вместе со светом меняется ваше восприятие.

Моне понял то, что до него художники уже чувствовали, но теперь сделал это главным содержанием живописи:

мы видим не предмет. Мы видим свет, отраженный от предмета.

Поэтому форма начинает растворяться.

Контуры становятся менее важными.

Цвет начинает работать самостоятельно.

В «Прогулке» Ренуара солнечный свет словно дробится на поверхности одежды и кожи.

В «Бале в Мулен де ла Галетт» человеческая жизнь превращается в движение цветовых пятен.

Люди разговаривают.

Танцуют.

Смеются.

Солнце проходит между листьями.

Все происходит сейчас.

Через мгновение все изменится.

Но именно это и прекрасно.

Импрессионисты не пытались победить время.

Они решили его поймать.

Дега смотрел на танцовщиц иначе.

Он словно случайно застает их в момент движения.

Наклон.

Поворот.

Поза.

Ожидание.

Не парадный образ танцовщицы, а ее существование в процессе работы.

И я понял:

вы перестали изображать вечность.

Вы начали изображать мгновение.

Это был огромный сдвиг.

Раньше художник стремился создать то, что должно пережить время.

Теперь художник начал ценить именно то, что существует только несколько секунд.

Писсарро в городских пейзажах превращал улицу в поток света и движения.

Город становился не архитектурой, а событием.

И тогда я понял:

импрессионизм не просто изменил технику живописи.

Он изменил отношение человека ко времени.

Вы начали осознавать, что жизнь состоит из исчезающих моментов.

И вместо того чтобы сожалеть об их исчезновении, вы начали их праздновать.

Но затем появился Винсент ван Гог.

И импрессионистический свет вдруг оказался недостаточным.

Ван Гог не просто смотрел на мир.

Он словно переживал его всем телом.

В «Едоках картофеля» люди тяжелы, землянисты, почти слиты с окружающей темнотой.

Это мир труда.

Голод.

Усталость.

Но в «Подсолнухах» цвет уже начинает жить собственной жизнью.

Желтый становится почти криком.

В «Ночном кафе» пространство кажется тревожным.

В «Звездной ночи» небо движется.

Звезды становятся вихрями.

Кипарисы поднимаются вверх.

Природа больше не выглядит спокойным объектом наблюдения.

Она словно обладает собственной эмоциональной температурой.

И тогда я понял:

художник больше не обязан изображать то, что видит. Он может изображать то, что чувствует, когда видит.

Это принципиальная перемена.

Реалист говорит:

«Вот мир».

Импрессионист говорит:

«Вот каким я его вижу в этот момент».

Ван Гог говорит:

«Вот что происходит со мной, когда я на него смотрю».

Жорж Сёра пошел совершенно другим путем.

Он разложил цвет на отдельные точки.

В «Воскресном дне на острове Гранд Жатт» поверхность картины словно превращается в систему.

Цвет уже не просто наносится.

Он анализируется.

Наука входит в живопись.

Художник начинает изучать оптическое восприятие.

И это тоже характерно для вашего времени.

Вы уже не хотите выбирать между искусством и наукой.

Вы пытаетесь соединить их.

Но одновременно рядом возникает другая линия.

Уотерхаус.

Бугро.

Лейтон.

Они продолжают искать идеальную красоту.

Миф.

Женщина.

Гармония.

Совершенное тело.

Красивое движение.

Они словно чувствуют, что мир слишком быстро меняется, и поэтому обращаются к образу вечного.

Это тоже человеческая реакция.

Когда настоящее становится тревожным, человек начинает мечтать о неизменном.

Врубель и Нестеров идут еще дальше.

Они обращаются к мистике.

В «Демоне сидящем» Врубеля передо мной возникает не просто мифологический персонаж.

Это образ внутреннего состояния.

Сила.

Одиночество.

Красота.

Отчаяние.

Невозможность принадлежать миру.

У Нестерова духовное становится частью русского пейзажа.

В «Видении отроку Варфоломею» реальность и вера существуют одновременно.

Гоген выбирает другой путь.

Он покидает европейский мир и ищет в экзотике не только новую географию, но и другую модель существования.

В «Женщине, держащей плод» человек оказывается частью более простой и символической реальности.

А в «Откуда мы пришли? Кто мы? Куда мы идем?» сам вопрос становится важнее ответа.

Это уже не просто картина.

Это попытка охватить человеческую жизнь целиком.

Рождение.

Желание.

Существование.

Смерть.

И снова тот же вопрос, который я встречал у вас тысячи раз:

кто вы?

Но теперь вы задаете его уже сами себе.

Эдвард Мунк дал этому вопросу голос.

«Крик» оказался для меня почти физическим звуком.

Человек стоит на мосту.

Небо словно кричит вместе с ним.

Пространство становится нестабильным.

Линии окружающего мира начинают повторять внутреннее состояние.

И я понял:

вы больше не обязаны рисовать внешний мир таким, каким он существует.

Вы можете превратить внешний мир в изображение собственной тревоги.

В «Крике» небо не обязано быть таким.

Река не обязана быть такой.

Человек не обязан выглядеть так.

Но именно так выглядит переживание.

И, возможно, это один из главных моментов всей истории искусства.

Мир перестает быть источником изображения.

Он становится материалом для изображения внутреннего человека.

А затем Тулуз Лотрек показывает другую сторону современности.

«В Мулен Руж» нет романтической иллюзии праздника.

Есть сцена.

Есть люди.

Есть усталость.

Есть развлечения.

Есть странные лица.

Есть обратная сторона удовольствия.

Городская жизнь больше не выглядит однозначно прекрасной.

Человек может смеяться и одновременно быть одиноким.

Может находиться среди людей и чувствовать пустоту.

И здесь XIX век заканчивается для меня очень важным открытием.

Вы начали с романтического бунта против разума.

Затем вы вернулись к реальности.

Потом научились видеть свет.

Потом научились видеть мгновение.

А затем обнаружили, что даже реальность может быть недостаточной.

Потому что существует еще один мир.

Он находится внутри человека.

И этот мир невозможно увидеть напрямую.

Но его можно почувствовать через цвет.

Через линию.

Через деформацию.

Через ритм.

Через пространство.

Через крик.

Я начал понимать:

живопись постепенно перестала спрашивать только «что находится перед глазами?»

Теперь она спрашивала:

«Что происходит внутри того, кто смотрит?»

И это означало, что следующий шаг искусства будет еще более радикальным.

Потому что если внешний мир можно изменить ради передачи внутреннего состояния, возникает вопрос:

а обязательно ли вообще изображать внешний мир таким, каким он существует?

Стили: романтизм — эмоциональность, субъективность, интерес к природе, одиночеству, героическому бунту, мистике и переживанию возвышенного. Реализм — обращение к современной жизни, социальным различиям, труду и обычному человеку без обязательной идеализации. Натуралистическая линия усиливает наблюдательность и интерес к физической и социальной среде. Академическая традиция продолжает существовать параллельно с реализмом, сохраняя идеализированную красоту и техническую виртуозность. Импрессионизм — свет, цвет, открытый мазок, изменчивость восприятия, городской и бытовой мотив, фиксация мгновения. Дивизионизм и пуантилизм — разложение цвета на отдельные элементы и интерес к оптическому смешению. Постимпрессионизм не является единым стилем: Ван Гог усиливает экспрессивность цвета и мазка, Сёра соединяет живопись с научным анализом цвета, Гоген превращает цвет и форму в символический язык. Символизм обращается к внутреннему миру, мистике, сновидению и идее. Прерафаэлитизм ищет поэтическую и декоративную красоту, обращаясь к средневековым и литературным сюжетам. Ориентализм строит художественные образы Востока, часто соединяя реальные наблюдения с европейской фантазией. Тонализм делает главным носителем настроения отношения близких тонов, атмосферы и мягкого света. В совокупности эти направления постепенно переводят живопись от изображения внешнего мира к исследованию субъективного восприятия и внутреннего человека.

Глава девятая. XX век: распад, абстракция и поиск себя

Глава десятая. Мои выводы

RU
EN
This site uses cookies for site functionality and traffic analysis. Privacy policy